Глава 6 из 7 · ~66 мин · 0% книги

Часть II. Исцелить историю

Глава 6. Женщины, которые преображают

АЛМАМусульманка — по религиозным правилам — должна быть только хозяйкой дома. Но боснийские женщины работают. Это не Алжир и не какое-то другое место, где женщины бьются за самые простые права. Нам надо помогать женщинам Кабула. Боснийки — вдохновение для женщин всего мира.

АМНАКогда я пошла на технический факультет, мне сказали: «Это для мужчин, не для женщин». Говорили, что я никогда не доучусь, — а я доучилась, и аспирантуру закончила. И всё же женщины сами себя сдерживают. Сами! Нам надо быть жёсткими! [Она с улыбкой хлопает ладонью по столу.] Нам, девчонкам, надо быть в десять раз лучше мальчишек, чтобы нас признали равными. К счастью, это возможно.

МИРХУНИСАБалканские мужчины говорят, что моя работа — мужская. Ну хорошо: если это мужская работа, то кто тогда я? И откуда я знаю, как её делать?

ЭМСУДАВ какой-то момент женщины просто обязаны взять положение в свои руки и начать решать. Мы должны взять на себя ответственность.

БИЛЯНАЛюбая женщина вам скажет: если бы страной правили женщины, войны не было бы никогда.

В июне 1996 года в столицу Босни­и приехали больше пятисот женщин, и свою конференцию они назвали «Женщины, преображающие себя и общество». По просьбе Нурджиханы и других организаторов я помогла найти деньги и выступила с основным докладом. Это была первая попытка собрать граждан страны поверх этнических границ после того, как полгода назад в Париже подписали Дейтонское мирное соглашение. Организаторам я не сказала, что название конференции показалось мне чересчур высоким.

Я ошибалась. По сути дела женщины были правы, настаивая на том, насколько они важны для того преображения, которое стране ещё предстояло. Их значение было по меньшей мере трояким: они занимали ключевые места специалистов и преподавателей, имели огромное влияние на собственные семьи, а каждая пятая была главой домохозяйства.

Но правы они были и в другом. Величественному оптимизму названия отвечала их решимость превратить слова в дело. Они умудрились разнести весть о съезде по всей стране, хотя телефон (и факс) работал скверно — по техническим причинам и был перекрыт по политическим. Многие делегатки пробирались через незаконные военные блокпосты из Республики Сербской, рискуя расплатой для себя и для своих и без того истерзанных семей. Это были женщины с миссией — они шли навстречу громадным проблемам, глядевшим им прямо в лицо. И, делая это, они преображали себя: из жертв — в целительниц.

Сколько бы досады ни приносило врачевание разрушенного войной общества, за годы общения с сотнями боснийцев я видела: у тех, кто чувствовал себя занятым делом и действовал осмысленно, было больше всего возможностей для радости — крошечной или огромной. В этом смысле боснийские женщины-лидеры были типичны для сотен женщин новых демократий Восточной Европы, которые собрались на другую конференцию — «Живые голоса: женщины в демократии», устроенную мною в Вене в июле 1997 года. Женщины региона сложились в новые союзы и повели за собой подавляющее большинство неправительственных организаций, ставших строительными блоками посткоммунистического гражданского общества. Для АЛЕНКИ в этом нет ничего удивительного: У женщин задачи мельче, зато конкретнее: повседневная жизнь, дом, дети. Но она идёт дальше и переносит этот принцип на хрупкий послевоенный мир: У нас есть общая почва с женщинами по любую сторону любой границы. Мы не воюем в армии, не думаем иерархически и легко примиряемся. Нам не страшно пойти на другую сторону. Может быть, потому, что все знают: мы не носили оружия, мы не были в отрядах смерти.

ЕЛКА подхватывает: Женщина приносит в семью надежду, положительный взгляд. Это важно, потому что и сейчас, после войны, среди молодых — особенно среди мальчишек — живёт страх. Мой младший сын ещё долго после того, как стихла стрельба, не мог перейти мост в западный Мостар. Там убивали молодых мужчин — за то, что они были солдатами. Много времени прошло, прежде чем он решился, — а ведь он шёл всего лишь к бабушке с дедом. Мужчины были на военной службе, им нелегко заново строить отношения с бывшими врагами. Вот почему выход — женщины!

Мысль о женщинах во власти внезапно её зажигает. Не могу выносить, когда в парламенте одни мужчины и они решают, каким быть декретному отпуску и сколько свободы нам отпустить. Я ещё не слишком стара, чтобы что-то менять. На войне я часто ходила сдавать кровь. Мужчины падали в обморок, а женщины их подхватывали.

Вопрос, действительно ли женщины лучше приспособлены к тонким и опасным положениям войны, не только увлекателен, но и важен. МАЯ — врач и администратор, которая вела больничную жизнь посреди боёв в Мостаре, — уверена, что да. Я знала, как обращаться с бойцами нерегулярных отрядов, когда они срывались с тормозов. Я сажала их, предлагала попить и говорила, что всё в порядке. Наконец провожала — и мы все выдыхали. Это был другой способ решать конфликт. Мужчины агрессивнее, зато женщины отважнее.

Твёрдые убеждения Елки и Маи насчёт женских способностей разделяют очень многие. Из двадцати шести женщин, с которыми я беседовала, все, кроме одной, настаивали: боснийские женщины преданы ценностям, прямо противоположным войне, а теперь, когда война окончена, они — сила, которая поднимет страну. В Соединённых Штатах женскую общественную выучку давали церкви: служение в приходе становилось ступенькой к политике и городской жизни. В Загребе же хорватские женщины делились со мной тревогой: национализм Туджмана дал Католической церкви больше влияния, а вместе с этим зазвучала и тема возвращения женщины к домашнему очагу. То же самое я слышала в Белграде — там речь шла о православии, которое подкармливал национализм Милошевича. А в Боснии разведывательные сводки сообщали, что исламские радикалы требуют от женщин, получающих помощь, покрывать голову: шаг к тому, чтобы держать их «на своём месте». Круг замкнулся. Война питала влияние традиционных религий, а те требовали убрать женщин оттуда, где решают, — то есть оттуда, где женщины могли бы стать сдерживающей силой самой войны.

Наперекор этому давлению женщины, с которыми я встречалась, ведут самые нужные дела на местах: выдвигаются на выборах, помогают травмированным, ремонтируют дома, делают радиопрограмму, руководят летним лагерем. ВЕСНА сперва говорит как всякий заведённый активист: Что бы я ни прошла, есть люди, которым досталось намного, намного больше. И они как-то держатся. Так как же мне сдаваться? Я бы очень много потеряла — не общество, а я сама. Но когда она деловито рассказывает, как создавала свою организацию, она делает это женщиной, годами измученной бегством: она соединилась с мужем, которого жестоко избили, а потом выслали; она ухаживает за свёкром, потерявшим часть ноги на мине; она работает в обществе, где нет традиции благотворительности; она имеет дело с бесстыдно подстрекательской прессой; она зависит от ненадёжных зарубежных доноров. И при всём этом она терпит пренебрежение в культуре, где женщину не принимают в расчёт. Короче говоря, такие устроительницы, как Весна, преодолевают препятствия, которых мне, наблюдательнице со стороны, никогда не оценить сполна.

Вступить в политическую схватку

НУРДЖИХАНА«Не можем». Политики всегда чего-то «не могут». Правда в том, что нынешнее положение многих политиков вполне устраивает. У них больше богатства и власти, чем когда-либо, и они хотят это сохранить.

КАРОЛИНАЖенщины останавливают конфликты, договариваясь. Они всё время договариваются с мужьями. Когда мужчина хочет войны, жена не хочет — и постарается его остановить. Жаль, что у нас так мало женщин в политике. Беда в том, что мужчины женщинам не доверяют. Считают себя сильным полом. А мы, женщины, сильнее во всём — кроме физической силы.

ЕЛКАВ Мостаре любое доброе дело политика может уничтожить в одну минуту. Но через такие организации, как моя, — через работу женщин — мы можем давить на политиков снизу. Ни один политик не имеет права называть себя вождём всего населения. Что бы он ни делал, всегда есть иное — люди вроде меня, которые с ним не согласны.

МЕДИХАЖенщинам есть что делать в политике — и здесь, и всюду. Ни одна страна не настолько богата, чтобы обходиться половиной своих умов. Но нам приходится бороться, чтобы нас не выставили из игры. Представьте себе страну, которая удваивает свой ум, впустив женщин.

После войны боснийские женщины, выбравшие политический путь, плыли против сильного течения, которое смыло довольно заметное присутствие женщин, обычное для социалистических стран. В святилище, где принимались решения, женщин и до перехода от коммунизма к демократии не пускали. Но, по горькой иронии, когда писалась новая, свободная глава, восточноевропейские женщины оказались представлены ещё хуже. Коммунистические парламенты были не более чем штемпелем для готовых решений, но женщины там хотя бы были на виду: их присутствие обеспечивали государственные квоты. Отчасти этот приём был вредоносным — вожди могли кичиться равенством, когда действительность выглядела совсем иначе. И всё же с падением коммунизма показное представительство сменилось прозрачной действительностью непредставительства, и вес женщин резко упал.

В Югославии Тито женщин было довольно много на нижних уровнях — в городских советах, — но чем важнее становился орган, тем меньше их оставалось. После смерти Тито число женщин в верхних эшелонах власти по всей Югославии рухнуло. Но женщины продолжали объединяться — например, протестуя против войн в Словении, Хорватии, Боснии, Косове. В мае 1999 года женщины южной Сербии вышли на улицы, требуя, чтобы их сыновей и мужей не отправляли обратно в Косово, — и этим вызвали волну солдатских бунтов, которые расшатали Милошевича внутри страны.

Чтобы усилить голос женщин в боснийской политике, в 1998 году я пригласила Наду и ещё пять женщин помочь мне устроить съезд женщин из разных политических партий Боснии. Эти пятеро представляли три крупнейшие националистические силы, женскую партию и две многонациональные коалиции; они приехали в Вашингтон на череду встреч — в Госдепартаменте, в Институте мира США. Вожди их партий причинили боснийцам неисчислимые утраты, боль и разорение. И всё же за несколько дней совместной работы эти пять женщин отложили в сторону все свои поводы для ненависти и нашли общую почву. Вернувшись, наша группа пригласила все партии (а их расплодились десятки) прислать представительниц на конференцию в Сараеве, которую я вела и которая называлась «Женщины: новое политическое будущее». Приехали двести женщин из более двух десятков партий — и поразительные сорок процентов из них из Республики Сербской; многие впервые попали в столицу с начала войны, то есть за шесть лет. Конференция, устроенная вместе с ОБСЕ и моим частным фондом, помогла набрать разгон. Одним из её плодов стало правило: каждый третий кандидат в партийном списке должен быть женщиной, причём равномерно по всему списку.

Точно так же в декабре 2000 года я вела в Белграде встречу, на которую собрались больше девяноста женщин со всей бывшей Югославии — тех, кто организовывал демократические избирательные кампании, чтобы вышвырнуть националистов, разоривших их страны. На всех этих сборах женщины были полны сил и замыслов. Но, честно говоря, идти в выборную политику значило идти в дурную компанию. МАЯ, например, была до войны местным партийным руководителем, а когда в начале девяностых политика сделалась националистической, ушла со сцены. За это решение она поплатилась должностью в больнице. Когда сложились эти жёсткие партии, я отказалась от всякой партийной принадлежности и снова надела белый халат. Мне как человеку было слишком тесно состоять в партии только из националистических чувств. Я досидела свой срок, сдала дела ХДЗ и вернулась к профессии, которую, впрочем, никогда и не бросала.

Зато теперь Мая свободна сказать: Я хочу говорить прямо, без всякой политической выгоды, — хотя вся жизнь есть политика, от неё не уйти совсем. Ещё интереснее её рассуждение о том, как связаны пол и политика: Когда меня назначили на должность, я знала, что это не навсегда, — и уходить было не так уж трудно. Женщине легче отдать официальный пост без психологических осложнений. Может быть, потому, что я всегда считала себя сначала матерью, а уж потом всем остальным. Так у меня устроено. Мужчиной больше движет карьера, а партия — условие для роста. Женщины, наверное, в этом смысле менее честолюбивы. Их взгляд тоньше. Но чувствуется, что уход из политики её всё-таки томит — отчасти потому, что она хочет стоять за женщин. В Боснии и Герцеговине женщинам всегда было тяжело. Когда я вела заседания, где кроме меня было ещё женщины две, я говорила коллегам-мужчинам: «Завидую вам. Вам не нужно быть ни умными, ни элегантными, и вы можете выпускать пар сколько угодно». Я себе такого позволить не могла. И сегодня я единственная женщина-врач среди восьми мужчин.

Один из шрамов войны — резко разросшееся деление по крови. Урон в Боснии не кончился с официальными военными годами. Во время войны и сразу после я часто встречала боснийских руководителей и предпринимателей, которые с гордостью показывали мне своих ближайших сотрудников: вот босниец-хорват, вот босниец-серб, вот человек из смешанного брака. Но в годы после Дейтона, который закрепил политические должности за теми, кто заявляет свою этническую принадлежность, повестку захватили националисты, и происхождение стало значить гораздо, гораздо больше. Могущественная СДА, например, выродилась в группу боснийских мусульман, ведомую почти исключительно мужчинами, многих из которых широко подозревали в воровстве и которые обнаруживали крайне мало того зрения, что требовалось для восстановления многоукладного общества. На годовщине сребреницкой бойни в Тузле сидевший рядом со мной руководитель СДА отмахнулся от исключительной роли ТАНИ, которая привлекала внимание мира к судьбе тридцати тысяч выживших: «Так она же сербка», — пробормотал он с презрением.

Таня входила в семёрку боснийского президиума, но после войны отвергла националистическую сербскую линию и настояла на независимом положении. Это решение стоило ей всякой публичной роли в послевоенной власти, потому что новый порядок был по сути добычей националистов с разных сторон. Ей хотелось бросить политику совсем — и всё же: Если бы так делал каждый, кто хочет лучшей жизни, мы не сдвинулись бы никуда. Она вспоминает военные годы: Я была единственной женщиной в высшем эшелоне политики, хотя у нас множество образованных, говорящих на нескольких языках женщин, которые справились бы с этой работой. Женщины куда гибче, они приносят в переговоры обаяние. Они всё время думают о жизни, потому что думают о своих семьях. А на встречах высокого уровня я не вижу ни одной женщины, кроме Мадлен Олбрайт. Это беда — парад одного мужчины за другим, за третьим.

Таня много размышляла и о женской стороне своего опыта. Мужчины не выносят рядом женщин, которые чего-то достигли; но и женщины неохотно идут вперёд. Многие ориентированы на мужа и нелегко принимают роль вне дома. Дело не в школе — образованных женщин у нас много. Дело в предании: место женщины — дом. И этот взгляд пропитывает всё общество. Редко встретишь женщину-руководителя, а перед войной женщины управляли предприятиями — больше, чем сейчас. Её слова напомнили мне, как через неделю после конца войны я по совету президента Изетбеговича побывала на городском хлебозаводе. Проведя увлекательный час с пятью управляющими, которые не забыли указать мне на своё этническое многообразие, я в свою очередь указала им, что все они мужчины. Их удивило, что об этом вообще может идти речь; потом они припомнили женщин-начальниц до войны. Но ничего странного в том, что среди рядовых работников семьдесят процентов женщин, а все шесть высших решающих лиц — мужчины, они не увидели. Отсюда и последняя мысль Тани: Пока это не будет прописано в законе, мужчины никогда не отдадут нам наших прав. Женщинам надо больше говорить вслух.

Тем же чувством долга живёт МЕДИХА, которая сразу после войны представляла либеральную многонациональную партию и была единственной женщиной в парламенте страны. Мы, женщины, — сила, которую никто не остановит, но за своё место надо драться, даже в собственной партии. Нельзя просто ждать, когда позовут. А НАДА, представлявшая партию Биляны Плавшич, была одной из двух женщин на восемьдесят три депутата парламента Республики Сербской. Она куда менее намеренна, чем Медиха: говорит, что её просто внесло в политику — она не отказалась, когда её поставили в список. Но добавляет: Мы, женщины, были просто украшением. На войне важно было одно: националист политик или нет. Я думала, что смогу это изменить. Не смогла. За своё место в списке Нада не боролась, и к следующим выборам её опустили на тринадцатую строку. Партия получила двенадцать мандатов.

Уныние Нады — дело обычное. Есть эффект защитной окраски: женщины, поднимающиеся внутри систем, выстроенных и занятых мужчинами, часто перенимают повадки тех, от кого зависит их успех. Вдобавок сами ожидания от роли (сложившиеся из мужского её исполнения) требуют уступок и в существе, и в манере. Боясь, что их не примут всерьёз, если они «поведут себя как женщины», многие стараются слиться с мужским фоном. А из-за того, что они не решаются высказать противоположный взгляд, за столом становится меньше разных мыслей. Чем больше женщин, тем меньше нужды играть мужчину. Чтобы этих женщин стало больше, ВЕСНА вместе с Нурджиханой помогла создать в Боснии и Герцеговине Лигу женщин-избирателей — чтобы женщины выдвигались и голосовали. Организация подружилась с американской «матерью-лигой», которая проводила для боснийских женщин обучение. Боснийская лига взялась за то, что задевает женщин особенно: за декретный отпуск, — и попросила женщин в парламенте держаться вместе поверх партийных границ. Может ли такое затея удаться в бывшей коммунистической стране? Можем, должны и добьёмся, — отвечает Весна.

Боснийские женщины нашли способы быть в политике, несмотря на крайние обстоятельства войны, — внутри официальной системы и вне её, поднимая страну и заодно поднимая самих себя. ФАХРИЯ, помимо участия в помощи людям всех вероисповеданий, устроила кампанию писем президенту Клинтону, ещё будучи беженкой в Буффало, штат Нью-Йорк. Я знаю, что он не открывал все эти письма, но кто-то же их открывал, — значит, я помогала разносить правду о том, что творится у меня в стране. Так же САБИХА, живя журналисткой в Москве и собирая помощь для родины, собрала подписи более ста русских интеллектуалов против войны. На её пресс-конференцию с требованием снять сербскую осаду Сараева пришли шестьдесят человек — и это при том, что сербы были русским политической родней. Но и при своей собственной деятельности Сабиха не питает надежд насчёт женщин в политике. Я двадцать лет работаю с женскими организациями. Несколькими руководила и много думала о психологии всего этого. Тут много лицемерия. Женщины не стоят за женщин-политиков. У мужчин-политиков есть солидарность, у женщин — нет. Хотя женщины уязвимее всех.

Возможно, женщины успешнее действуют на политику извне. МИРХУНИСА работала с беженками из Сребреницы, помогая им сложиться в действенную политическую силу. Групп было много, и каждая называла себя представительницей женщин Сребреницы. Доверие было главной трудностью. Как убедить женщину, потерявшую всю семью: «Послушайте меня, я говорю вам правду»? Одна группа пришла ко мне в кабинет. Я сказала им: «Так, по кусочкам, вы ничего не добьётесь. Вам нужно официальное объединение. Надо организоваться, создать комитет, выступить с инициативой». Вот так и начались эти женские союзы. Позже у них были свои беды, но та картина в моём кабинете — самое важное, что я видела в жизни.

Одной из вожаков этого движения снизу стала КАДА. Она рассказывает, как в 1995 году десятки тысяч людей ждали помощи от мирового сообщества. Пока сербская армия стягивала петлю, внутри объявленной ООН «безопасной зоны» шёл естественный отбор вожаков. Нам надо было организоваться — совершенно на пустом месте. Простым людям пришлось взять всё на себя, чтобы попытаться нас защитить. Мы устраивали отвлекающие вылазки, добыли у четников несколько единиц оружия, но защищаться было нечем. Сорок стволов на всех — и вокруг танки. И, будто жертвы обязаны отвечать за то, что стали жертвами, она спрашивает: Что мы могли сделать? Есть на свете гений, который скажет?

Боснийских мусульман, собравшихся из окрестных сёл, бросили на произвол судьбы, а их мужчин и мальчиков собрали и убили. Теперь женщины сами отвечали за своё выживание. По оценкам ООН, около тридцати пяти тысяч женщин, стариков и детей затопили Тузлу, где они ждали в палатках на аэродромной бетонке — ждали прихода тысяч мальчиков и мужчин, которые, о чём они не знали, были уже убиты. Мы спрашивали чиновников, где мужчины, оставшиеся в Сребренице. Мы ходили в Международный Комитет Красного Креста и в Красный Полумесяц. Когда нас не захотели слушать, мы вышли на улицу и стали протестовать. Неделя проходила за неделей. Женщины дошли до отчаяния, ожидая вести о сыновьях и мужьях. Их протесты становились громче.

Для Кады и её раненой общины бездействие опасно близко к соучастию. Годы страха и лишений в осаждённой Сребренице, потом кутерьма повального насилия и убийств — и в довершение всего мировое сообщество, которое в основном не заметило нужд пострадавших. Мы умеем обеспечить международные войска тренажёрами, чтобы поддержать боевой дух, — а измученные женщины и дети счастливы, если у них есть четыре стены и крыша, чтобы не мокнуть. Выжившие создали несколько союзов и начали десятки дел — вплоть до уличных протестов, которыми они запирают движение в столице, — чтобы заставить местные и международные власти отозваться. Дорога не была прямой. Недоверие между разными группами выживших вело к сварам. Местные политики пользовались выжившими в своих целях. Но Када не отступает. В некотором смысле политическое действие вошло в то пустое место, которое осталось после уничтожения её семьи. Теперь у нас есть организация, чтобы искать пропавших, чтобы требовать ответа о судьбе десяти тысяч человек. Одна я не могу ничего, а союзом мы сильны.

Выбрав перемену вместо милостыни, Када поняла: политическое действие — не только о влиянии на других. Оно ещё и о том, чтобы сохранить последний клочок самоуважения. Это чувство себя решает всё, потому что в конце концов ей не на кого опереться, кроме себя самой. Если я сама себя удержу на месте, не стоит ждать, что кто-то придёт и меня спасёт. И даже утешение от других обходится слишком дорого. Никто не может почувствовать боль моей раны. Могут только пожалеть. И тогда я чувствую себя нищенкой. Мне легче, когда я протестую.

Женщины и политика после Дейтона: цифры
Женщины и политика после Дейтона: цифры

Утолить боль

ИРМАНа войне женщины были спокойнее. Они принимали дело как есть: «Ладно, надо выжить. Надо есть. Надо найти воду. Надо это как-то решить».

ГАЛИНАРазговор с человеком трогает мою душу — и тогда я знаю, что делать.

Несколько женщин, с которыми я встречалась, ведут дела, обращённые прямо к телесной и душевной боли переживших войну. Они понимают: травма — враг доверия, а доверие — основной строительный камень восстановления общества. Так, вернувшись из концлагеря и из изгнания, ЭМСУДА нарочно поехала по другим лагерям для беженцев. Я видела людей, которых знала, — интеллигентов, предпринимателей, — и они были уничтожены, они просто смотрели в грязь. Они по сто раз задавали один и тот же вопрос — или не произносили ни слова. И я подумала: я им нужна. Эмсуда готовит общественных организаторов, которым приходится работать там, где ещё гуляют на свободе обвинённые военные преступники. Среди её учеников есть боснийские сербы — трудный шаг для женщины, прошедшей сербский лагерь. Кроме учебных семинаров она основала две неправительственные организации и устроила учёбу за границей для сотен боснийских детей.

В том же духе КАРОЛИНА ещё во время войны собрала художественную группу — по её словам, чтобы просто не сойти с ума. Осада тянулась год за годом, и друзья приносили ей краски и кисти через тот самый туннель под сараевским аэродромом, по которому убегала подросток Ирма. С шестьюстами долларами от Института «Открытое общество» Каролина обставила мастерскую в помещении, где были выбиты все окна. Теперь её группа устраивает выставки и продаёт свои работы. Хотя ей самой не хватает на жизнь, выручка идёт на помощь людям с умственной отсталостью. Мне пришлось нелегко, но краски у меня яркие и живые — значит, во мне ещё есть жизнь.

Помимо политики ВЕСНА помогла создать при церкви организацию «Антония»: шитьём и вязанием там зарабатывают на заботу о самых беззащитных — прежде всего о старых людях и женщинах. Добровольцы-специалисты дают разные услуги и обучение. Женщины приходят к нам неуверенные и робкие, а уходят так, будто получили величайший подарок на свете, — только потому, что кто-то нашёл время их научить. В Мостаре АЛМА объединила женщин-фронтовичек, таких же, как она сама, чтобы создавать рабочие места (например, в теплицах) и поддерживать друг друга, разбираясь с посттравматическим расстройством, от которого страдает и она. Мы — те женщины, что остались в стране на всю войну, а не уехали куда-то ждать гуманитарной помощи. Все эти дни и ночи в окопах, под дождём, когда вытаскивали людей, перевязывали их. Свою травму мы одолеем только тогда, когда у нас будет работа. Нужных законов и правил у нас ещё нет. Но ведь и колесо не может катиться триста километров в час. Медленно, но верно…

В самом сердце Республики Сербской — ГАЛИНА, которая заботится о беженцах в Баня-Луке. До войны город был смешанным; во время войны стал сербской твердыней. Когда я заговорила с Галиной о снесённых мечетях и католических храмах, она сказала, что не хочет, чтобы её родной город сделали символом сербской агрессии. Она настаивала: и разрушения, и поток уходящих хорватов и мусульман — печальное следствие того, что в Баня-Луку хлынули сербские беженцы из других краёв и выдавили несербов из их домов. Ей было важно, чтобы я знала: миллион сербов покинул свои дома. Кто знает, как и почему, — в том числе девяносто процентов сербов Мостара и Тузлы. Галина, кажется, не сознавала, что оба названных ею города во время войны обстреливали сербы. Спорить с ней о том, кто что начал и кто на что ответил, было бесплодно. Каков бы ни был порядок изгнаний, говорит она, это был настоящий ад. В нашем разговоре войны у неё сплетались через десятилетия — и это подчёркивало, как накапливается действие лишений и насилия. Некоторые люди перешли из одной войны в другую, так и не поняв, что первая когда-нибудь кончилась. Галина повторяла то, что носилось среди сербов по всей Югославии, пока пресса и политики оживляли память о лагерях смерти в Хорватии, где погибли сотни тысяч сербов. Половина местных, с кем я говорила, были в лагерях. Они всё время повторяют: «В ту войну убивали матерей и отцов, точно как теперь». Недоверия было очень много. А там, где недоверие, людьми легко управлять. Но в конце концов Галине важны не пропаганда и не политика, а люди. Я видела столько измученных лиц, я держала за руки честных, работящих крестьян. Им и при социализме всегда доставалось больше всех. Некоторые никогда не ели досыта. И теперь они опять голодны, и опять война. Они говорят: «Сначала мой отец, теперь мой внук».

К середине 1995 года Франьо Туджман собрал сильное войско, чтобы выбить сербов, занявших большую часть Хорватии. Наземное наступление хорватских и боснийских частей вместе с бомбардировками НАТО отогнало сербов назад. Теперь сербы бежали из тех самых мест, откуда раньше выгоняли хорватов и мусульман. Военное счастье перевернулось — и потоки сербских беженцев потекли в Баня-Луку впереди наступающих. Работа Галины родилась из того, что проходило по улице под её окнами. Из одного окна я увидела так много. Историям нет конца. Возле моего дома было ремесленное училище. Сербские беженцы из Хорватии начали приходить туда ещё в конце 1991 года. Однажды холодной, дождливой ночью я выглянула и увидела машины и тракторы, а на них насквозь промокших женщин и детей. Было темно, часов девять вечера, когда я вышла посмотреть, кто это и откуда. Они сидели в пустом школьном коридоре, голодные. Всё было закрыто — и магазины, и отделение Красного Креста. Никто ничего не организовывал. Мой дом был через дорогу. В холодильнике у меня лежал пакет маргарина, немного салата, чуть-чуть хлеба. Им нужно было гораздо больше, но своей половиной буханки я накормила самых голодных детей. На другой день я принесла им печенья и начала искать их потерявшихся родных. Они не знали, где их отцы и матери.

С того дня я и начала эту работу, и с тех дня не расстаюсь с беженцами. В девяносто третьем и девяносто четвёртом они шли из центральной Боснии, из-под Сараева, из-под Мостара. Мы забивали школы, превращая их в ночлежки. В девяносто пятом одним долгим потоком пришли десять тысяч человек. За сутки до этого все они были у себя дома — испуганные, но дома. А теперь были бездомными, и кто знал, на сколько лет. Если бы это были бродяги, может, я чувствовала бы иначе. Но это были люди вроде меня: учителя, преподаватели, врачи, хозяева земли. Дети, ухоженные, со своими кроватками, игрушками, телевизором. И вдруг они потеряли всё. Они были голодны и напуганы. Картины были почти нездешние: тракторы, гружёные мебелью, людьми и свиньями. Верёвки, натянутые для сушки белья. Старухи, вяжущие посреди всего этого. Несколько женщин понесли к грузовику горячие буханки. Кто-то крикнул: «Эй, хозяйка, несите сюда хлеб! Тут старуха три дня не ела». А у другого грузовика мужчина сказал: «Да что там хлеб! Тут женщину надо хоронить, а эту, роженицу, — в больницу». Бабушка умерла в кузове, а внучка лежала рядом в крови после родов.

Галина устроила скорую помощь: врачи приходили прямо к грузовикам и тракторам или в «коллективный центр», развёрнутый в школе. Врачи осмотрели сотни детей, больных мы отвозили в больницу на своей машине. Потом мы начали обходить больницы. Раненые мужчины были солдатами, о них так или иначе заботились их семьи. А раненые женщины… В девяносто втором женщин ранило либо на передовой, либо снайперами и снарядами с того берега. Некоторые до этого сидели запертыми в своих домах и в лагерях.

Перед лицом этого страдания Галина создала организацию «Дуга» — «Радуга». В ней собиралось до семидесяти женщин одновременно, и каждая обещала от одного до трёх лет служения самым беззащитным среди беженцев. Правило, по которому они живут, звучит так: не навреди. Оно кажется совсем простым, пока не вспомнишь, что «Дуга» работает в мире, где насилие стало если не нормой, то делом обыденным. Они дают всё — от прямой помощи до вязаных свитеров. Когда я приехала в Баня-Луку, Галина подарила мне одну из их самодельных кукол. На выручку от продаж им удалось снять помещение. Но всё это держится на нитке: добровольным участницам иногда достаётся билет на автобус за восемь долларов или обед.

Когда она говорит, ясно: Галина смотрит на отдельных людей, которым помогла. Она открыла себя боли, пропитавшей её город, и одна история идёт за другой. Беженка родила в Баня-Луке. Пока она рожала, ей удалили опухоль. Она потеряла очень много крови. Мы три месяца ухаживали за ней в больнице, я привозила её к себе домой мыться. На другой день после операции она узнала, что всем её краем пришлось уходить. Она не знала, выжил ли кто-нибудь и увидит ли она их снова. Многие из нас звонили и звонили, помогая ей искать родных. Через одну организацию мы нашли её мужа в лагере в Хорватии. Она отчаянно хотела передать ему весточку.

В словесных портретах Галины есть не только беззащитность, но и человеческое прикосновение. Одна молодая женщина была такая скромная и такая несчастная. Мы говорили ей: «Одежды у нас нет, но есть мука». А она на всё отвечала: «Нет, мне не надо» или «Я приду завтра». В конце концов я поняла — и объяснила нашему психологу, — что нужнее всего ей быть среди людей; а если дать ей то, в чём она нуждается, у неё не останется повода прийти снова. Каждый раз, когда она приходила, я её обнимала. Думаю, она приходила именно за этим — за маленьким прикосновением жизни. Однажды я завела её на кухню и спросила: «Кто ты? Откуда? Где твой муж?» Она сказала, что муж на фронте и вестей о нём нет. У неё был маленький ребёнок. Свекровь её обзывала. Полная неразбериха. Она была такая хрупкая; она просто приходила услышать в свой адрес доброе слово. Мы занимались ею около полугода. Я говорила ей: «Ты сиди вот тут, на этом стуле. Я всё сделаю. Ни о чём не думай». Случись землетрясение, я бы осталась там вместе с ней. Хорошо было знать, что я помогаю тому, кому нужна.

В первую нашу встречу, в начале 1996 года, Галина познакомила меня с полудюжиной сербских женщин, рассказавших мне о страшном, что с ними случилось во время контрнаступления. Одной из них была Радмила из соседнего села. Её историю Галина дорассказала мне сама. Она была с двумя десятками людей, в основном женщин и детей, в одном доме. Мусульманские «зелёные береты» бросили внутрь гранату, а потом всех перебили. Она упала первой, и на неё повалились остальные тела. Когда голоса солдат стихли, она выползла. Она одна не была убита, но была тяжело ранена. В ночь нападения она отправила двоих детей к матери в сербское село — они уцелели.

Два месяца она была в шоке — не могла говорить. Мы узнали, что она на пятом месяце беременности и что муж её убит. Свёкор, свекровь, дядя, невестка, три деверя — все убиты. Я приносила ей суп, стригла ей ногти и волосы вместе с другими женщинами из «Дуги». Мы спросили, хочет ли она увидеть детей. Она не отозвалась. Но медсестра заметила, что к трём часам она начинает смотреть на часы — видимо, кого-то ждёт. Это и было первым видом разговора — скорее взглядом, чем словом. Какие-то чувства просыпались. Наконец она сказала мне: «Я хочу увидеть детей». И мы их привезли. [Галина начинает плакать.] Она призналась, что месяцами боялась: они её не узнают, ведь они маленькие, а она вся в шрамах и в гипсе. И девочки правда сперва её не узнали. Они сказали, что это не их мама.

Когда пришло время родов, Радмила была ещё в плохом состоянии. Она, можно сказать, родила между ортопедией и родильной. Ещё два года она лежала в ортопедии, залечивая руки и ноги. Она становилась душевно сильнее вместе со своим ребёнком. Галина протащила Радмилу через задушенную войной бюрократию, помогла получить жильё и открыть маленькую лавку. Теперь она с невесткой поднимает шестерых детей. А недавно она сдала на права. Мы поддерживаем её больше трёх лет. Именно такой крайней беззащитности Галина отдаёт свою жизнь. Мы выбираем самые тяжёлые случаи, потому что помочь всем не можем. Мы делимся на две группы: одна — снабжение, одежда, еда и прочее; другая занимается душевным восстановлением, и это дольше. За эти семь лет мы помогли пятистам женщинам, в среднем по целому году на каждую. Мы берём случаи, где убито много членов семьи, в том числе много сирот войны. Работали и с изнасилованными женщинами. Это глубочайшая травма. Тридцати шести женщинам из Посавины нужна была куда большая забота, чем мы могли дать; их перекидывали из одного убежища в другое. И особенно мне жаль стариков. Тяжёлые были времена.

Чтобы я непременно поняла, что она не принимает деления по крови, Галина говорит: «Дуга» помогала и мусульманским семьям. Мы приводили к ним мусульманского врача, носили кофе, одежду, еду. Мы известили Международный Красный Крест, они их посетили и пытались вернуть домой. Мы не имели власти вернуть им их дома, в которых теперь живут беженцы; но когда мусульмане уходили из Баня-Луки, я приняла это глубоко и лично. Мой дядя, мусульманин, женатый на сербке, уехал в Данию, и нашей семье от этого очень тяжело. Они были состоятельные и потеряли всё. Нам не хватало еды, и было недоверие. Но их из дома не выгоняли. Они ушли, потому что не могли вынести того, что нечем накормить внуков. Их сын в смешанном браке; в мусульманские города им нельзя — жену там не примут.

Слушая Галину, я думала о том, насколько версия её дяди совпала бы с её собственной. В нравственной путанице войны крепкое дело Галины, возможно, и должно быть облечено в миф, чтобы вообще суметь существовать. Это не значит, что её работа не необходима и не достойна похвалы. Хотя она не признаёт этнической чистки, начисто переменившей состав её города, она говорит мне: Мы работали с женщинами других народов — мусульманками и хорватками, — которые остались в Баня-Луке, когда их семьи уехали. Они нам доверились, и мы ходили к ним домой. Мы решили, что лучше идти к ним самим. Обычно такие женщины одни. Женщина остаётся в доме до последней минуты — после того, как ушли её сыновья и муж. Важно, чтобы она знала — и чтобы соседи знали, — что за ней кто-то стоит.

Разбор, который Галина даёт месту неправительственных организаций, глубок — притом что до войны таких организаций не существовало вовсе. Один человек не может дать той поддержки, что даёт организация. С девяносто второго мы предлагали всякую помощь. «Дуга» была единственной женской организацией. Мы подавали заявки в зарубежные фонды на множество проектов. В девяносто седьмом «Дугу» посетили семьдесят четыре сторонние организации. На следующий год ещё на двадцать пять больше. Мы обратились примерно к тридцати, а помощь получили от пяти. Положение Галины было особенно тяжёлым, потому что американская помощь была обусловлена тем, исполняет ли Республика Сербская Дейтон, — например, пускает ли беженцев домой. Притеснения и запугивание шли со всех сторон, но за первые два года после Дейтона в Федерацию вернулись 8 551 серб, а в Республику Сербскую — 1 125 хорватов и боснийцев. Это и означало сильный перекос послевоенной помощи в пользу Федерации. Мы проводили семинары о том, как начать своё дело. И встречались с организациями из Федерации, потому что в таком обучении они нас сильно опередили. Одной из групп, с которой она встретилась, был женский коллектив, выпускавший в Сараеве журнал «Жена 21» — тот, что начала Нурджихана с помощью Рады. Мне было очень жаль, что международные гуманитарные организации не приходили в Республику Сербскую до конца девяносто пятого, до подписания мира. К тому времени у Федерации было уже много проектов, а мы были одни и бились за признание.

За первый год «Дуга» дала временную помощь больше чем тысяче человек, а около восьмидесяти женщин с тяжёлой военной травмой получили долгую поддержку. Галина объясняет, что её движет: Знание, что людям нужно, что есть беспомощные, которые страдают. Я делаю только то немногое, что могу, и никогда не обещаю больше, иначе травмировалась бы сама. Дать горячую еду, чашку супа, тёплое слово или школьные книжки — и мне уже легче. Это подарок от тех женщин, которым я помогаю. Я пишу много заявок на деньги, но лучше всего — работать с людьми напрямую. В этой круговерти могут прийти пятьдесят женщин за едой или одеждой. Я хотя бы могу с ними поговорить, дать тёплые носки или свитер, написать письмо в поисках чьего-то сына. Я первая здесь вступила в Международный Красный Крест, и я была счастлива, когда мы соединяли семьи. Это меня и держит.

Вернуть их домой

ГАЛИНАВсякому нужен свой клочок земли под солнцем.

САБИХАЧто значат права человека и многоукладность без возвращения беженцев? Говорить о справедливости — значит говорить о том, чтобы вернуть людей домой.

В самом средоточии самой тяжкой послевоенной беды лежит право беженцев вернуться в свои дома. С какой бы стороны бывшей линии фронта на это ни смотреть, борьба одна и та же. Рассказывая мне о своей работе, эти женщины говорили одним голосом и настаивали на праве каждого человека вернуться домой. Убитых детей, родителей, любимых не вернуть к жизни. Отнятые руки и ноги не отрастут. Телесную и душевную травму не стереть. Но выживших можно впустить обратно в драгоценное привычное — в те дома, из которых их выгнали. Это больше, чем возврат имущества: это вопрос душевного восстановления.

Закончив университет, АМНА взялась за проекты, возвращающие меньшинства в её родной Мостар, где хозяйничали хорватские националисты. Дом здесь значит совсем другое. Если разрушить человеку дом, разрушишь и саму возможность его возвращения. Она отмахнулась от общего мнения, что оглушённые войной люди никогда не вернутся. Я находила дома в хорошем состоянии — то есть с дверью, которая открывается. Амна искала, пока не отыскивала настоящих, изгнанных хозяев, а потом закрепляла за ними их дома, устраивая и охрану, и стройматериалы. Видели бы вы их лица! Разрушенное село — ни электричества, один колодец, — а они пели, так они были счастливы оказаться дома.

ДАНИЦА, всё ещё живущая в изгнании (её дом теперь в Республике Сербской), отдаёт силы беженцам — чтобы хорватское рассеяние держалось вместе и не теряло надежды, пока ждёт дня возвращения. Когда приходил человек в нужде, мне хотелось, чтобы другие сразу говорили: «Я знаю того, кто тебе поможет». Свои годы ожидания она сравнивает с косовскими беженцами, которые не послушали работников ООН, отговаривавших их возвращаться. Нас наказали за то, что мы играли по правилам, годами и годами ожидая, что кто-нибудь придумает, как решить нашу беду. А пока Даница собирает вокруг себя таких же изгнанных в Хорватии и помогает им заранее продумать, как они устроят свои общины, когда вернутся. Её глаза наполняются слезами, когда она заключает: Когда мы собрались на ужин, который я устроила, им показалось, что они больше не беженцы, — потому что они были среди своих. Вот видите, как несколько незначительных людей могут устроить вечер, который так много значит для других.

АЛЕНКА, инженер-строитель по призванию и по складу ума, работает в «Мёрси Корпс» — строит крышу над головой для тех, кто возвращается. Но она отлично понимает: возвращение — дело не только кирпича и цемента, а терпимости и сострадания. Послушайте: если очень захотеть, можно поссориться и с собственной матерью — но смысл ведь не в этом. Что до женщин в нашей программе, я и так знаю их мнения, зачем спрашивать? Мы просто поспорим и ни к чему не придём. Гораздо лучше влиять непрямо. Поэтому мы собираем вместе женщин с обеих сторон. Им хорошо вместе, у них появляются новые подруги — и они меняют свои взгляды куда сильнее, чем если бы мы с ними спорили. Аленка говорит это из собственного опыта: пока травма свежа, спорить бесполезно.

Убежав из дома перед наступающими хорватскими частями, КРИСТИНА вернулась и увидела, что половина её городка и восемьдесят процентов окрестных сёл негодны для жизни. Её собственный дом сгорел — и это не помешало ей заботиться о других. С 1992 года она в Союзе сербских сестёр: раздаёт беженцам одежду и еду, распределила международную помощь по тринадцати центрам для перемещённых. Она была и на той стороне прилавка — сама получала милосердие, — и потому в Шипове работает так, как хотела бы, чтобы работали с ней. После уроков (она учительница младших классов) Кристина занимается нуждающимися и людьми с инвалидностью, чаще всего детьми, и вытягивает помощь из британского контингента, который стоит в этих краях и хранит мир. О чём ни попрошу — стараются дать. По её словам, солдаты отзывчивее международных гуманитарных организаций. И — тонкое, но твёрдое замечание — её организация состоит из добровольцев; военные это оценили и дают транспорт. Они возят нас в самые дальние деревни. Дают ношеную одежду и едут с нами развозить её самым беспомощным.

Что такое беспомощность, Кристина знает изнутри. На первом месте у неё дети — они, говорит она, пострадали от войны больше всех. На втором — женщины. И тут она смотрит дальше еды и жилья: у женщин вроде неё самой вместе с домами и семьями было уничтожено достоинство. Женщинам надо вернуться к нормальной жизни, и я попросила британцев помочь мне устроить фитнес-клуб. Они сказали — слишком дорого; тогда я попросила помочь с залом аэробики для женщин. Как они удивились! У них оказался солдат, обученный «степ-аэробике», и они предложили начать с двадцати женщин. Это было что-то невообразимое: когда мы объявили набор, в наш зал набилось восемьдесят. Военные сказали, что на столько не договаривались, а я ответила, что не могу никого прогнать. Каждый понедельник и пятницу — час занятий. Я не знаю, как благодарить СФОР. Когда подразделение сменилось, инструктором согласилась стать физиотерапевт военного госпиталя. Она и по домам с нами ездит — к очень старым и к людям с инвалидностью, в том числе к детям с церебральным параличом. Она хоть немного, да облегчает их страдание. И даже пообещала добыть особое кресло с опорой: эти дети не могут ни сидеть, ни стоять, ни даже держать голову. Дальше Кристина рассказывает о самом тяжёлом: сначала выпросить помощь у гуманитарных агентств, потом решить, кому из самых нуждающихся она достанется.

На этом фоне, вросшая в свою общину до последней жилки, Кристина говорит о возвращении тех, кого выгнала война. Сначала она звучит бодро: У нас в Шипове было восемнадцать процентов мусульман и, может, процент хорватов. Мусульмане возвращаются — и никаких проблем. Шипово — «открытый город». Как сербка, она этим горда, и правда: на фоне большинства мест, о которых мне рассказывали, это разительный контраст. Но трудности она видит ясно: Поначалу многие гуманитарные организации поддерживали эту работу, а теперь все ушли. Конечно, другим тоже нужна их помощь, но нам она нужна, чтобы наладить для возвращенцев хоть какую-то жизнь. Загвоздка не в том, чтобы найти желающих вернуться, и не в том, чтобы община их приняла. Загвоздка в простой физике. Чем эти люди будут заниматься? Им надо зарабатывать. Ну и что с того, что ты в своём доме? Если нет экономики, ты не выживешь.

Международному сообществу не стоило удивляться, что вернуть людей домой непросто. Прошли годы, они построили другую жизнь. Вернуться для них — ещё одно изгнание. Может, они просто хотят забыть. Возвращаются в основном старики, которые не смогли начать заново после войны, и бедные, которые на чужбине так ничего и не заработали. Рассуждение верное, но неполное: Кристина не упоминает, каково тем, кто пережил ужас и пытки, возвращаться в край, названный именем тех, кто их мучил. Оставив в стороне прошлую политику, она наводит резкость на здесь и сейчас. Вы понимаете, что это делает со самой тканью общины и как страшно война нас разорила? Мы потеряли тех, кто нужен, чтобы отстроить эту страну. Самые образованные уехали и создали другую жизнь. А теперь мы слышим, что они пытаются обменять или продать свои повреждённые дома. Это как бетон, залитый поверх нашего будущего. И добавляет: И так — во всех трёх народах.

Слова Кристины личные и горячие: она говорит не только о ране города, но и о ране в самом близком круге. Все мои родные были беженцами, и никто, кроме меня, не вернулся. Братьев она не винит. У этой беды столько слоёв — и ни одного простого ответа. Им некуда возвращаться: их квартиры разрушены. Заново собрать нормальную жизнь ужасно трудно. Вот я: всё, что у меня было, сгорело. Но есть случаи хуже и люди беззащитнее. Экономика мертва, зарабатывать негде. Всё уничтожено; а если человек и наскребёт где-то пару грошей, где он купит кастрюлю, кровать, одеяло?

Часть её друзей-мусульман и хорватов не возвращается — но, настаивает Кристина, не потому, что отношения испорчены. Знаете, некоторые просто не хотят жить там, где всё разорвано войной. Ей важно, чтобы это было сказано ясно: беда её городка — не в дискриминации. Меня воспитали никого не ненавидеть. Я стараюсь, насколько могу, помочь любому беззащитному человеку в любую минуту… каким бы ни был его народ. Когда нам передали партию одежды от СФОР, мы раздали её и мусульманам, которые вернулись, и сербам. В конечном счёте для Кристины всё сводится к личному: Я вполне довольна и не завидую тем, у кого больше. Наоборот, я бы хотела, чтобы богатых было как можно больше — чтобы им не нужно было ни у кого просить.

При такой скудости ресурсов возвращение оборачивается жестокой арифметикой: тот, кто входит в свой уцелевший дом, должен выселить оттуда других беженцев. Но Кристина не умеет долго задерживаться на графе «убытки». Её мысль неизменно сползает к решениям. Международное сообщество могло бы сыграть здесь огромную роль — кредитами, малыми и большими, оживлением мастерских и заводов. Когда люди начнут зарабатывать, они сами разберутся, на что потратить. Купят то, что нужнее семье. Если бы это было не так [добавляет она сухо], мы бы совсем пропали!

Кристина достаёт из сумочки листок. Пока автобус вёз её на нашу встречу, у неё было время подумать, что нужно возвращенцам, — и она хочет, чтобы я, как возможный источник помощи, получила этот вполне практический список: курсы английского, компьютерные курсы, шитьё и вязание, ремёсла и пошив народных костюмов для танцевальных коллективов. Не успеваю я спросить, не есть ли этот всплеск фольклора ответ на новые, этнические удостоверения личности, — Кристина уже несётся дальше: женские курсы информационных технологий, психосоциальная помощь, юридическая помощь, профилактическая медицина, сельские проекты — например, сбор лекарственных трав. Она обрабатывает меня точно так же, как обрабатывала солдат СФОР.

МИРХУНИСА подходит к той же беде с другой стороны линии разлома. Вот сцена, говорит она. Я прихожу в вашу квартиру, хватаю вас и вашу семью и говорю: «Вон! Все на улицу!» — «А куда же нам идти?» — спрашиваете вы. А я кричу: «Мне всё равно! Просто вон!» И вы ещё рады, что я вас не убила. Эту сцену Мирхунисе описывали снова и снова, пока она вела людей обратно в их дома. Она профессор бухгалтерского учёта, и для такой работы это неплохая выучка, но задача чудовищна: в те месяцы, когда мы говорили, по её данным без крыши над головой оставались 530 000 боснийцев. Цифры её не гасят, а разжигают. Я должна вернуть их в их родной дом. Я чувствую за них личную ответственность. У меня получится, потому что я никогда не сдамся! Меня назвали «героем прав человека», а я ответила: «Спасибо, но это будет правдой лишь тогда, когда все вернутся домой».

Возвращение и слово: цифры второй половины главы
Возвращение и слово: цифры второй половины главы

За её работой для тысяч людей стоят структуры, которые не сдвинуть в одиночку. Наших людей гнали с места на место. Мало того, что они пережили на войне, — они и теперь не могут вернуться. Те два с половиной миллиона, что ушли из своих домов, ещё счастливчики: живы. Ведь многие, кто пытался сохранить своё, погибли. Тех, кто остался, Мирхуниса считает не глупцами и не слепцами, а мучениками. Они погибли за всех нас, кто выжил. В этом она вся: возвышает тех, кого другие отодвинули в сторону. И всё же политические межи, начерченные в Дейтоне, делают её труд многократно тяжелее. Сидит у меня в кабинете человек, вернулся с одним чемоданом. Спрашивает: «Вы можете меня где-нибудь пристроить?» У нас есть договорённости с местными властями, что всё в порядке и люди могут возвращаться. А человек приезжает — и всё разрушено, и у нас нет даже адреса, куда его послать за помощью.

Я спросила Мирхунису, откуда она берёт силы и почему не останавливается. Она вспомнила сцену, о которой раньше рассказывала Нурджихана: расправу радикальных сербских формирований над мирными жителями 17 июня 1992 года у сараевского аэропорта. Тот день войдёт в историю как величайший позор этого города. Людей резали в их спальнях. До войны этот район был частью Олимпийской деревни. Он был будущим, он вливал в Сараево новую жизнь. И добавляет: То страшное событие меня перевернуло. Оно дало мне силу.

То, от чего другие отшатываются, Мирхунису втягивает внутрь. В первые годы войны, с июня по октябрь девяносто второго, когда я собирала свидетельства изнасилованных женщин, я узнала, что многие из них беременны и, понятно, не хотят сохранять эту беременность. Им некуда было деться. Сараево было забито беженцами. Я искала им кров. Каждая уцелевшая гостиница в городе была повреждена, но мы всё равно пытались поселить людей в одной из них. А потом представьте: в девяносто третьем, когда Сараево обстреливали тяжело, мы провели учредительное собрание нашего Союза перемещённых лиц и беженцев Босны и Герцеговины.

Опыт работы с женщинами из лагерей для изнасилованных подготовил её к Сребренице. В июле девяносто пятого нам сообщили очевидцы, что в «безопасных зонах» восточной Босны живут пятьдесят тысяч человек. Кто из этих городов, кто бежал от чистки откуда-то ещё — люди шли туда, где казалось безопасно. В стране был хаос. Связи почти не было. Мирхуниса работала в осаждённом городе — и не отступала. Мы искали, пока не нашли им кров. Мы бились за этих женщин. Я подняла всех друзей — кого только могла найти.

Когда война шла к концу, она не позволила себе выдохнуть: взялась зарегистрировать два с половиной миллиона людей, выброшенных из своих домов. Создала в четырёх городах региональные объединения беженцев, помогла им организоваться, отстаивать свои права и упорно, шаг за шагом, брать одно препятствие за другим. Мне очень помогали и журналисты, и международные организации, и неправительственные организации по всей Европе. Мы занимались правовыми, социальными, психологическими и жилищными вопросами. Когда мы создавали объединение, во главе становились люди всех трёх народов. Мы работали так, будто живём в мирное время: собрания, президиум, комитеты по сбору данных о беженцах. Больше сорока пяти человек ходили по домам и записывали. У меня до сих пор их списки — страницы и страницы.

При шестидесяти процентах разрушенного жилого фонда возвращение стало вечно ветвящимся кошмаром. Осуществить своё право на возврат значило выселить не только других беженцев, но и тех, кто вложил в чужой полуразрушенный дом своё время и свои сбережения. Мирхуниса сидит в самой середине этой топи, где и без того безвыходное запутывается ещё сильнее. К тому же тому, кто заявляет о желании вернуться, «твердолобые» умеют мстить.

Но она снова и снова разворачивает разговор к тому, что сделать можно. Работая по всей стране, она умеет устраивать встречные обмены. Босняки, сербы, хорваты — все хотят обратно свои дома. Недавно я объехала двадцать городов. Я была у хорватов, которые сопротивлялись националистической полиции ХДЗ. Им предлагали виллы, если останутся, а они отвечали: «Нет. Мы вернёмся в свои дома в Республике Сербской», — хотя дома их там разрушены до основания. Это собрание хорватов казалось мне точь-в-точь таким же, как любое собрание босняков, которые хотят домой. Среди её людей — и такие боснийцы, как Нада: те, кто бежал или был выгнан из босняцко-хорватской Федерации и осел в Республике Сербской. Я много занимаюсь возвращением сербов и хорватов, которые сейчас в Республике Сербской: только так станет возможным возвращение босняков.

За работу по обе стороны линии политики её не полюбили. Когда она встретилась с министром по делам беженцев Республики Сербской, её отчитали чиновники Федерации. Мне сказали, что надо бы притупить своё усердие. Это было вроде угрозы, но они меня не напугали. Девяносто девять процентов времени я работала с мужчинами, так что пугать меня бесполезно. Я говорю с ними тогда, когда они нужны мне, а не когда я нужна им. По семилетнему опыту скажу: наши политики не трогают тебя, пока ты не тянешься к власти. А они знают, что власти я не хочу никакой. Меня спрашивали, не хочу ли я стать министром. Когда узнали, что нет, обрадовались. Я им не мешаю. Они и понятия не имеют, чем я занимаюсь, — узнают из газет. Так что за меня никто из партийных не тянет.

Я вернулась к вопросу о том, откуда сила. Сила жить приходит от помощи другим. Через свою организацию я нашла миллион шестьсот тысяч человек. Когда я думаю обо всём, что случилось… сколько людей говорят мне, что счастливы, сколько писем приходит из-за границы, от разных объединений… Разве можно сравнить то, что я потеряла, с тем, что я получила? Это не отвлечённое «служение обществу»: сила других становится её собственной. Есть, например, женщина, выжившая в сребреницкой резне и, как многие, оставшаяся одна. Она потеряла всех мужчин своей семьи — и живёт, полная энергии, готовая встретить следующий день. Когда мне нужно передохнуть, я приезжаю к ней в лесную хижину. Она показывает мне фотографии двух своих сыновей, восемнадцати и двадцати лет, и говорит: «Телевизора у меня нет. Если сыновья вернутся, им нечего будет смотреть… зато они смогут поглядеть на эти снимки». Со стороны — жалкая фигура: простая крестьянка без внятного будущего. А Мирхуниса говорит: Я черпаю силы у неё. И когда я о ней думаю, мне стыдно, что я вообще жалуюсь.

Донести слово

БИЛЯНАВо время войны телевизор без конца показывал боснийских женщин в чёрном, с платками на голове, и называл их «мусульманки». Ну конечно: если поездить по американским фермам, тоже можно найти бедных и подавленных людей и назвать их «американцы».

ГАЛИНАЯ читаю газеты из Загреба, из Сараева, откуда угодно. Иногда просто смех берёт: до чего по-разному подана одна и та же новость. Журналисты страшно навредили этой стране. Нам теперь нужны новые — и лучше обученные.

АЛЕНКАЧем больше телевидения, радио и газет, тем лучше: прочитаешь всё и составишь свою картину. Ничто не чёрное и не белое, всё где-то посередине.

Когда через несколько лет после войны начала складываться многопартийность, боснийские медиа заметно выправились — хотя до необходимых законов и, главное, до их исполнения ещё далеко. Судей надо учить пресекать политическую травлю тех, кто работает в прессе, — таких, как СУЗАНА, бесстрашная журналистка-расследователь. С сербским именем она могла ездить в поле с Югославской народной армией: собрала больше сотни интервью с ключевыми политическими и военными фигурами, часть которых теперь обвиняемые или уже осуждённые военные преступники. В войну она подписывалась псевдонимом, чтобы уберечь родителей. После войны лидеры разных партий пытались вывести её из игры — она копала в тайных спецслужбах, политической коррупции и государственном терроризме. Президент Изетбегович намекнул на неё как на журналистскую шлюху. Это его точные слова. В открытом письме мы попросили его подкрепить это фактами — так, как мы подкрепили свои. Он так и не подкрепил. После этого мы выгорели: не от его слов, а от того, что месяцами после нашего разоблачения министр не сделал ничего, а парламент даже не обсудил дело. Наши обвинения никто не подхватил, и всё поросло пылью.

Изнутри политической системы ТАНЯ замечала: Медиа лепят людей — твердят им день за днём, что если они вернутся домой, их убьют. Но медиа умеют и успокаивать: смягчать вражду между партиями, глядя на вопросы шире и подталкивая к согласию в главном. Таня облегчённо выдохнула, когда ООН наконец потребовала принять кодекс поведения для журналистов: до тех сроков подконтрольные государству перья считали себя вправе разносить любые скандальные слухи в политических целях. Для АМНЫ в Мостаре эти реформы не пришли ни днём раньше срока. Войну начали медиа — и только медиа могут её закончить. Она рассказывает о своей радиостанции, которая даёт разделённому городу уравновешенные новости — необходимое опровержение националистам, всё ещё правящим в крае. Если из радиоприёмника говорят: «хорваты плохие», «босняки плохие», «сербы плохие», — человек на улице уже не подумает: «Погодите, у меня же есть друг серб, и он сегодня такой же, каким был вчера. С чего мне его теперь ненавидеть?» Амна живёт там, где придираются и преступники, и полиция. На радио она работает совершенно бесплатно, а на десятиминутный выпуск каждый час уходит её зарплата и часть зарплаты матери. Она сияет, рассказывая о своей программе — портрет успешной женщины и разговор о том, как совместить дом и работу.

После десятилетий подконтрольной печати при Тито и виртуозного злоупотребления медиа после него боснийцы, отстраивающие свою страну, знают цену честной новости. Ненавистнический эфир начался до войны и продолжался далеко в глубь дейтонской «имплементации» — а само соглашение, странным образом, содержит лишь одну узкую оговорку о защите независимых медиа. Между тем как Милошевич, Туджман и Изетбегович обходились со свободой слова, было к 1995 году задокументировано подробно. Отсутствие журналистских стандартов сделало и без того хрупкий мир ещё более ломким: первые выборы, проведённые под аккомпанемент недобросовестных перьев, узаконили националистических лидеров. И только почти через четыре года неисполнения Управление Высокого представителя ООН начало требовать открытых и независимых медиа как основы демократии.

У НУРДЖИХАНЫ, журналистки со стажем, для Дейтонского соглашения есть слова жёсткие: оно обязало националистов к политическому сотрудничеству и тем создало тупик, в котором страна простояла первые послевоенные годы. И в центре этой беды, подчёркивает она, были медиа: у каждой стороны — своя группа поддержки, накачивающая ту самую ложь, что углубляла проведённые политиками борозды.

В своей же работе Нурджихана всю жизнь занималась обратным — уменьшением дискриминации и боли. За сигаретами и эспрессо она часами рассказывает мне, какой была её жизнь до войны: новые места, новые люди, новые мысли. Дух мой был как лист, который несёт ветер. Она написала заявку на женский журнал при «Ослободженье» — ведущей ненационалистической газете Сараева. Название означает «Освобождение»: газета возникла в 1943 году как подпольное издание титовских партизан, в конце 1980-х её редакция оставила коммунизм ради более демократического взгляда, а перед выборами 1990 года отвергла националистическую риторику всех партий без разбора. Интерес у читателей был огромный, а начальник просто положил мою заявку в ящик. Позже мой коллега, мужчина и постарше, изложил ту же мысль на половине страницы. Его проект утвердили сразу.

Я взялась за кое-что ещё интереснее. По выходным я опускала занавески, выдёргивала телефон и на два-три дня закрывалась со своими бумагами. Так родилась колонка «Она и он»: реальные житейские истории, откомментированные дважды — с женской и с мужской стороны. О них говорили на улицах, а некоторые друзья-журналисты бегали в типографию, чтобы прочесть раньше выхода. Из того же психологического источника растёт и её рассказ о смерти отца в 1991 году. Это была для меня огромная потеря. Я осталась совершенно одна, только собственный голос отдавался эхом: «Отец умер. Что же мне теперь делать?» Я потеряла часть себя, но часть меня в этом убожестве стала сильнее. Мне было очень горько, и я не плакала. Мой отец не признавал безнадёжности.

Горе она превратила в дело. После его смерти я устроила консультационный центр для женщин и семей. Нужно было место, где человек может поговорить со знающим человеком о том, что его мучит. По тысяче с лишним читательских писем я видела, у скольких людей беда — и ни у кого нет времени друг на друга. Психологи говорили о растущем отчуждении. Я написала статью о мужчине, который четыре дня лежал мёртвый, и никто об этом не знал. Две женщины на ресепшене соединяли пришедших со ста пятьюдесятью специалистами, которые дежурили по очереди. Белых халатов не носили: они были там, чтобы слушать и решать. Двое людей сидели и говорили как доверяющие друг другу равные. Клиенты — не люблю это слово — могли быть честными. Они находили то, чего не находили больше нигде. Иногда Нурджихана сидела в приёмной, полной цветов. Из кабинета психиатров вышла женщина, она плакала и улыбалась одновременно. Проходя мимо, она обняла меня и сказала: «Я сегодня самый счастливый человек на свете». Странная затея для журналистки и редактора. Зачем? Я решила, что это нужно. И это меня питало.

Так же и её военная журналистика питалась вглядыванием в человеческую природу — особенно в её окопную версию добра и зла. После семи месяцев с матерью и племянником в подвале в Добрине, которую она называет «Адом Сараева», её слова умели писать картины, от которых нельзя оторваться. В июне 1994 года вышел первый номер ежемесячника «Жена 21» — «Женщина двадцать первого века» — с множеством записанных ею свидетельств из первых рук. В смуте и нищете войны выход журнала для женщин значил невероятно много. На угощение для презентации у Нурджиханы было около двадцати долларов — в военной, вздутой инфляцией экономике. Под сильным обстрелом на приём набилось почти двести человек.

Редакция сложилась сама собой. Часть людей никогда не занималась изданиями: инженеры, психиатры, продавщицы. Когда отключали электричество, работали при свечах в подвальной кафешке напротив. Читатели были не менее преданы. Общественного (а тем более частного) транспорта не было — журнал разносили по городу пешком, под снайперами: кто-то нёс пятьдесят, кто-то сто экземпляров в свою часть города. Люди шли из пригородов в центр до двух часов в тот день, когда, по их расчётам, должна была выйти «Жена 21». Один доходил и забирал номер, который потом читали до пятидесяти человек, набившихся в одно укрытие в ожидании конца войны.

Тираж был пять тысяч — и раздавался бесплатно. Первым, кто дал деньги, стала немецкая женская организация: она содержала журнал полтора года. Потом подключились Управление Верховного комиссара ООН по делам беженцев и другие. УВКБ распространяло около двух тысяч экземпляров в своих лагерях. В послевоенном Сараеве «Жена 21» стала гораздо большим, чем журнал: я знала её как место сбора, как клуб, как устроителя конференций и конкурсов о полном участии женщин в восстановлении Босны. Именно там я впервые встретила Раду Сесар, которая помогала журналу, хотя работала на радио.

Наша встреча идёт к концу, и Нурджихана умолкает. Она рассказывает мне свою жизнь с тех пор, как мы познакомились в Сараеве в июле 1994 года, посреди войны. Что сказать теперь — как уложить в несколько абзацев эти послевоенные годы, которые тянутся, как тысячелетия? Она рассказывает о недавнем двухчасовом радиоинтервью, где гостем была она, а не журналистом. Я говорила просто, открыто. Когда пошли первые звонки, тема войны влезла в разговор сама. Я называла имена обычных людей, которых встречала и которых не забуду никогда — слишком многое мы вместе прошли. Я говорила о том, как они были готовы помогать другим. [Нурджихана наклоняется вперёд, то складывая, то расплетая руки.] Звонки шли, и волна чувства росла. Кто-то звонил сказать, что помнит меня. Люди плакали, потому что я их не забыла. Я тоже не могла удержать слёз — у меня и сейчас, когда говорю об этом, мурашки. Мы были как-то связаны. Большинство не знали ни меня, ни того, чем я занимаюсь. Я заново пережила всю войну за эти два часа.

Я много думаю об этой передаче. Она до сих пор в сердце. Линии были забиты, а на следующий день люди приходили искать меня в редакции. Они звонили не потому, что мы обсуждали важное и мудрёное. Мы говорили о простом — о маленьких великих людях, у которых нет имени. Те, кого Нурджихана коснулась через эфир, и есть граждане, которым в конце концов придётся сшивать своё общество заново. И для них, как когда-то для «Жены 21», она проводник: она даёт чувству выплакаться — и тут же, без всяких поблажек, требует действия.

Растить следующее поколение

АНАМоя дочь-первоклассница — единственная хорватка в школе, и она счастлива. Одна девочка постарше — единственная сербка, и она тоже счастлива. Дети — не проблема.

АМНАСледующее поколение… они в общем-то уверены, что всё будет хорошо, потому что они не были на войне солдатами, они не убивали. Но Босна для них мала: они считают себя частью Европы. Они не примут этих гетто, в которых местные власти хотят их вырастить.

САБИХАБеда начинается, когда наши школы сосредоточены на том, как Босну захватывали турки, вместо того чтобы думать о будущем: об исследовании космоса, о компьютерах.

ГАЛИНАВ Босне можно рассчитывать на молодых. Дети способны принять что угодно.

Некоторые из моих собеседниц отдали себя следующему поколению — они убеждены, что будущее Босны неразрывно связано с возможностями (и с непроходимыми трудностями) молодых. Во время войны массовый исход унёс к другим берегам многих из самых способных. Кто бы их упрекнул? В июле 1994 года я спросила профессора архитектуры Сараевского университета, не прислать ли ей — скажем, дипломатической почтой — свежие журналы для занятий. Она слабо улыбнулась и терпеливо ответила: «Конечно. Но по-настоящему нам нужны карандаши».

Уехавшая молодёжь оставила после себя пустоту, и от этого хрупкая новая политическая система ослабла заметно. И в войну, и после неё сочувствующие западные университеты открывали боснийцам места — утечка умов вышла драматической. А выросшие на месте предложения — дать боснийской молодёжи начать своё дело — заглохли без внешней поддержки.

Несколько матерей уже рассказали, что значит быть родителем на войне и как их решения ложились на плечи сыновей и дочерей. В одном Сараеве погибло больше 1 800 детей. Захваченные простым выживанием, боснийские родители снова и снова описывали мне это раздвоение: надо укрыть ребёнка — и надо дать ребёнку стать самостоятельным.

Опасность другого рода пришла в виде раздельных школьных программ, составленных националистами, с «особыми» версиями боснийской истории и культуры. АЛЕНКА в Тузле помнит военные учебники: Они были набиты пропагандой: «наш бедный народ вырезали четники, усташи, эти, те…». Книги в разных краях рассказывали одно и то же — только с другими именами. И с массой чудовищных подробностей об убийствах. Я читала разборы учебников, изданных разными политическими силами. Это ужас! И это огромное осложнение для возвращения беженцев. Как родителям отдать ребёнка в школу, где учат, что его народ — враг? Историю в боснийских школах переписывают, подтверждает САБИХА. В качестве возмутительного примера она рассказывает, как в Приедоре, где Эмсуда сидела в концлагере, сербских детей учат, что эти злодейства над сербами совершили босняки. Как журналистка, она видит ответ в разговоре. Если мы сумеем научить следующее поколение, что наша разность — это на самом деле огромное преимущество, страна останется целой. На грант Боснийской женской инициативы Сабиха начала делать кукол четырёх разных народов — у каждой свои истории и песни о родных местах, обычаях и преданиях. Её куклы не говорят о войне. Со временем будет и товар для мальчиков, но начала она с девочек: Мы сильные, значит нам и быть первыми.

Деньги на кукол дались Сабихе непросто. Дарители нередко приходят с высокой ценой — особенно если хотят обратить в свою веру. Например, очень консервативные исламские государства присылали гуманитарную помощь для детей с условием, чтобы матери получателей носили платок. Дети в таких историях становятся пешками в политической игре, а их родителей часто угнетает новое религиозное благочестие, чужое боснийской традиции.

На этом сумрачном фоне и растут детские программы — например, летний лагерь, устроенный КРИСТИНОЙ там, где всех несербов давно выгнали. Она наставляет меня, как свою ученицу: А теперь посмотрите на эту фотографию. Вот палатки и койки, которые нам дали международные войска. Начав с чистого поля, Кристина обошла одно предприятие за другим, выпрашивая всё нужное для лагеря — для детей, среди которых много сирот и много босняков, вернувшихся домой. Смотрите, вот они приезжают. А в конце они говорили: «Пусть автобус сломается, чтобы мы остались подольше». Замыслов у неё десятки: музыка, курс экологии, спортивная форма. Она хочет, чтобы её дети из Республики Сербской играли с командами из той половины Босны, что под контролем босняков и хорватов, — из Федерации.

ЕЛКА организует как раз в Федерации — в Мостаре. Даже этот небольшой город разрубили пополам после того, как боснийско-хорватские националисты предложили сделать его столицей отдельной области, которую следовало присоединить к Хорватии. Дети сидели с матерями в подвалах, пока по преимущественно мусульманскому кварталу без передышки били хорватские орудия. Елка живёт в той части города, которую обстреливали националисты её собственного народа. Она наладила школьные занятия у самой линии, разрезавшей центр её города. Это была моя первая работа для детей. Когда начинался обстрел, учителя переходили из подвала в подвал. У нас не было ни электричества, ни воды, ни бумаги. Организовать школу — задача. Организовать школу без всего, с перепуганными учениками и вымотанными взрослыми, в городе, где каждый день убивают по десять человек, — почти чудо.

Её общественная жилка окончательно затвердела в день, когда в нескольких метрах от её дома погибли пятнадцать человек. После войны стихийные подвальные школы выросли в Центр культуры и молодёжи — прямо на линии разделения. Сначала мы хотели помочь детям догнать пропущенные годы учёбы. Вторая цель была — оживить нашу культуру: я верю, что духовное возрождение подняло бы качество жизни в нашем городе. Третья цель, но не последняя, — соединить молодёжь западной и восточной части. Я знала, что это возможно: всю войну молодые пересылали друг другу письма через систему Красного Креста. Так держались любовные связи. После войны состоялось несколько свадеб — смешанных.

Елку не удивляет, что в Мостаре любовь переходила линию фронта. Её уверенность подлинна, потому что выстрадана изнутри: она заново определила, кто она такая, и стёрла в себе линии раздела. Мне было так стыдно, ведь всё это разрушение делалось именем моего собственного народа. Теперь я не люблю думать о себе как о хорватке. Я боснийская католичка. И о родном городе она говорит с почти осязаемой гордостью, отказываясь уступить националистической политике, которая держит город разделённым и опасным. Теперь даже в хорватской части многие считают, что нам надо соединиться. В западной части современные дома, но душа города — старая, восточная. Одно без другого не живёт. Даже те, кто не из Мостара, борются за единство. Ненормально делить такой маленький город и называть половину хорватской, а половину босняцкой. Это не удержится.

Несмотря на политическое упрямство вокруг, у Елки светятся глаза, когда она описывает свой центр: Место, где дети встречаются, сами придумывают себе правила, заново связывают порванные культурные нити, снова узнают и уважают друг друга. Место, где не думают о политике. Мне посчастливилось побывать в её центре в июле 1997 года, когда она устроила там выставку моих фотографий детей со всего света. Афиши висели по городу на стенах, обращённых в щебень, и народу пришло множество. Елка позвала людей с обеих сторон и записала мне встречи с двумя враждующими мэрами — но памятнее всего оказался час с молодыми, которые переходили линии, останавливавшие взрослых. Дети спросили меня, что я думаю о будущем Мостара. «Вы и есть будущее», — ответила я, глядя в их блестящие глаза.

Молодёжный центр Елки — не просто место для досуга, а парник свежих идей. Она рассказывает, какие связи успела наладить. Я вышла на альтернативные движения. Всё, что не удалось политической оппозиции, мы сделали в нашем центре. Я начала собирать людей в девяносто пятом, когда делегаты со всей страны объявили, что хотят держаться вместе культурно и духовно. Это были люди из Белграда, впервые приехавшие в Мостар с начала войны. Для города, который безостановочно бомбили, это был подвиг. На неё обратили внимание и пресса, и власти: мэр устроил для гостей коктейль и выдал ей грамоту. Те раннее начинания дали долгое эхо — и на участников, и на саму Елку, убеждённую, что искусство способно стянуть людей вместе. При нашей тяжёлой политике люди сползают в апатию. Против этой хандры она устраивает фестиваль искусств. В первый вечер был спектакль — шестьсот зрителей, включая городских начальников из западного Мостара.

И во всей этой суете дети никогда не уходят у Елки из мыслей. Возрождение культуры и мостарская молодёжь делят не только физическое пространство центра, но и место в душе основательницы. Силу Елке даёт её собственная огромная боль. Когда за несколько дней до конца войны она узнала, что её двадцатидвухлетний сын погиб в автомобильной аварии, горе могло замкнуть её наглухо. Но Елку оно, наоборот, подняло. С помощью мужа мне и правда удалось превратить это горе в силу. Единственный способ для меня справиться с потерей — помогать другим, которые тоже пытаются вернуться к нормальной жизни, несмотря на свою боль.

Из всех моих собеседниц Елка живёт ближе всех к собственным чувствам — и к любви, и к утрате. Вместо того чтобы обессилеть, она отдаёт другим ту заботу, которую отдала бы сыну. В этом смысле сын всегда рядом. Единственный раз, когда я не послушалась мужа, был после смерти сына: он просил не держать столько его фотографий, потому что гостям неловко. Я не смогла согласиться. Я заказала много увеличенных снимков. Они у меня по всей гостиной. Каждое утро первое, что я делаю, — говорю ему: «Доброе утро». Мне трудно об этом говорить; я вообще впервые кому-то рассказываю. [Елка плачет.] Он был замечательный молодой человек, с прекрасным чувством юмора. Когда я рассказываю о его жизни, я всегда начинаю смеяться. Это всё милые истории, его истории. Я очень часто прихожу к нему на могилу. Слежу, чтобы всегда были цветы. Это мои сокровенные минуты. Елка остро понимает, что этими жестами траура она держит в руках чью-то жизнь. И она соблюдает внутреннюю дисциплину, бережно распределяя свою заботу. Первое — связь с ушедшим сыном. Остальное я отдала всем, кто хочет работать со мной. И этого остального хватает.